Эти слова относятся к толпе человек в двадцать каторжных, которые, как можно судить по немногим долетевшим до меня фразам, просятся в больницу. Они оборваны, вымокли на дожде, забрызганы грязью, дрожат; они хотят выразить мимикой, что им в самом деле больно, но на озябших, застывших лицах выходит что-то кривое, лживое, хотя, быть может, они вовсе не лгут. «Ах, боже мой, боже мой!» — вздыхает кто-то из них, и мне кажется, что мой ночной кошмар всё еще продолжается. Приходит на ум слово «парии», означающее в обиходе состояние человека, ниже которого уже нельзя упасть. За всё время, пока я был на Сахалине, только в поселенческом бараке около рудника да здесь, в Дербинском, в это дождливое, грязное утро, были моменты, когда мне казалось, что я вижу крайнюю, предельную степень унижения человека, дальше которой нельзя уже идти.
В Дербинском живет каторжная, бывшая баронесса, которую здешние бабы называют «рабочею барыней». Она ведет скромную рабочую жизнь и, как говорят, довольна своим положением. Один бывший московский купец, торговавший когда-то на Тверской-Ямской, сказал мне со вздохом: «А теперь в Москве скачки!» — и, обращаясь к поселенцам, стал им рассказывать, что такое скачки и какое множество людей по воскресеньям движется к заставе по Тверской-Ямской. «Верите ли, ваше высокородие, — сказал он мне, взволнованный своим рассказом, — я бы всё отдал, жизнь бы свою отдал, чтобы только взглянуть не на Россию, не на Москву, а хоть бы на одну только Тверскую». В Дербинском, между прочим, живут два Емельяна Самохвалова, однофамильцы, и во дворе у одного из этих Емельянов, помнится, я видел петуха, привязанного за ногу. Всех дербинцев, в том числе и самих Емельянов Самохваловых, забавляет эта странная и очень сложная комбинация обстоятельств, которая двух человек, живших в разных концах России и схожих по имени и фамилии, в конце концов привела сюда, в Дербинское.
27 августа приехали в Дербинское ген. Кононович, начальник Тымовского округа А. М. Бутаков и еще один чиновник, молодой человек, — все трое интеллигентные и интересные люди. Они и я, вчетвером, совершили небольшую прогулку, которая, однако, от начала до конца была обставлена такими неудобствами, что вышла у нас не прогулка, а как будто пародия на экспедицию. Начать с того, что шел сильный дождь. Грязно, скользко; за что ни возьмешься — мокро. С намокшего затылка течет за ворот вода, в сапогах холодно и сыро. Закурить папиросу — это сложная, тяжелая задача, которую решали все сообща. Мы около Дербинского сели в лодку и поплыли вниз по Тыми. По пути мы останавливались, чтоб осмотреть рыбные ловли, водяную мельницу, тюремные пашни. Ловли я опишу в своем месте; мельницу мы единогласно признали превосходной, а пашни не представляют из себя ничего особенного и обращают на себя внимание разве только своими скромными размерами: серьезный хозяин назвал бы их баловством. Течение реки быстрое, четыре гребца и рулевой работали дружно; благодаря быстроте и частым изгибам реки картины перед нашими глазами менялись каждую минуту. Мы плыли по горной, тайговой реке, но всю ее дикую прелесть, зеленые берега, крутизны и одинокие неподвижные фигуры рыболовов я охотно променял бы на теплую комнату и сухую обувь, тем более что пейзажи были однообразны, не новы для меня, а главное, покрыты серою дождевою мглой. Впереди на носу сидел А. М. Бутаков с ружьем и стрелял по диким уткам, которых мы вспугивали своим появлением.
По Тыми к северо-востоку от Дербинского пока основано только два селения: Воскресенское и Усково. Чтобы заселить всю реку до устья, таких селений с промежутками в десять верст понадобится по меньшей мере 30. Администрация намерена основывать их ежегодно по одному — по два и соединять их дорогою, в расчете, что со временем между Дербинским и Ныйским заливом проляжет тракт, оживляемый и охраняемый целою линиею селений. Когда мы плыли мимо Воскресенского, на берегу стоял навытяжку надзиратель, очевидно, поджидая нас. А. М. Бутаков крикнул ему, что на обратном пути из Ускова мы будем ночевать у него и чтоб он приготовил побольше соломы.
Вскоре после этого сильно запахло гниющею рыбой. Мы подходили к гиляцкой деревушке Уск-во, давшей название теперешнему Ускову. На берегу нас встретили гиляки, их жены, дети и куцые собаки, но уж того удивления, какое возбудил здесь когда-то своим прибытием покойный Поляков, мы не наблюдали. Даже дети и собаки глядели на нас равнодушно. Русское селение находится в двух верстах от берега. Здесь, в Ускове, та же картина, что и в Красном Яре. Широкая, дурно раскорчеванная, кочковатая, покрытая лесною травой улица и по сторонам ее неоконченные избы, поваленные деревья и кучи мусора. Все вновь строящиеся сахалинские селения одинаково производят впечатление разрушенных неприятелем или давно брошенных деревень, и только по свежему, ясному цвету срубов и стружек видно, что здесь происходит процесс, как раз противоположный разрушению. В Ускове 77 жителей: 59 м. и 18 ж., хозяев 33 и при них лишних людей, или, иначе, совладельцев, 20. Семейно живут только 9. Когда усковцы со своими семьями собрались около надзирательской, где мы пили чай, и когда женщины и дети, как более любопытные, вышли вперед, то толпа стала походить на цыганский табор. Между женщинами в самом деле было несколько смуглых цыганок с лукавыми, притворно-печальными лицами, и почти все дети были цыганята. В Ускове водворены несколько каторжных цыган, и их горькую участь разделяют их семьи, пришедшие за ними добровольно. Две-три цыганки мне были немножко знакомы и раньше: за неделю до приезда в Усково я видел в Рыковском, как они с мешками за плечами ходили под окнами и предлагали погадать.